Женщины Лазаря
Aug. 11th, 2012 20:05 Случается, что я слушаю "Радио Маяк", недолго и невнимательно, но достаточно, чтобы улавливать иногда те новости, события и вещи, которые они представляют. Одним из таких событий является литературная премия Большая книга. О ней я ничего писать не буду, не помню и скучно. Напишу лишь об отрекомендованной литературным обозревателем с Маяка книге. Речь идёт о "Женщины Лазаря" Марины Степановой.
По присущему мне ретроградству и неприятию нового я скептически отношусь к современной литературе вообще, и к российской - в особенности. Но иногда случаются такие вот книги, которые отвлекают и увлекают, которые читаются запоем и оторваться от которых можно лишь с большим усилием. В "Женщинах ..." не оказалось того, что я ожидал найти - романтизированный образчик биографии какого-либо академика АН СССР, наподобие того, что можно найти в серии ЖЗЛ, но взамен было получены те ощущения, переживания, которые можно найти только в произведении, заставляющим тебя поверить во всё описанное автором.
Пересказывать сюжет или заниматься анализом текста (страшно подумать, что я был участником тех ужасных школьных олимпиад по литературе, пронизанных абстрактным бредом и рассусоливанием над десятью строками) я не собираюсь, даже вкратце. Посоветую лишь прочитать эту вещь тем, кому не чужда некая романтичность. Стоит лишь заметить, что слог весьма оригинален, цветаст, что весь роман испещрён удачными находками в отношении полёта слов в описании каких-либо вроде обычных вещей.
Ну и немного о минусах. Автор, к сожалению, ощутимо далёк от точных наук и их лингвистической опоры, поэтому легко переходит от вкусных цитат из дореволюционных поваренных книг или ощутимо реальных сцен отношений-переживаний к вымораживающим и бьющим обухом по голове оборотам, приводящим в удивление своей несуразностью.
Вот, например, так:
Линдт вспомнил Марусю, движение, которым она подбирала с шеи легкие волосы, невнятно и весело, сквозь стиснутые в зубах шпильки, выговаривая ему за опоздание и очередные подарки.
-Ну что вы, Лесик, опять обвешанный пакетами — точно мародер, честное слово! И что-то я не слышала, чтобы по карточкам выдавали семгу. На дворе же двадцать второй год! Семга — давно официально признанный пережиток царского режима. Где вы ее взяли?
-Украл, Мария Никитична.
-Не наговаривайте на себя, Лесик, вы хороший мальчик, у вас это на лбу написано. Линдт смущенно развел руками, — ничего не поделаешь, действительно украл.
На самом деле семгу он выменял у дурака-нэпмана, толстого нервного лавочника, всучив ему взамен чертеж вечного двигателя, наспех нацарапанный на бумажке.
-Вот, соберете из любого примуса. Тут ребенок справится.
-И без заправки будет электричество давать? И не остановится? — усомнился лавочник, смутно догадываясь, что его жестоко обманывают, но не понимая — как именно.
-До Страшного суда не остановится, а там — как Господь попустит, - пообещал Линдт, укладывая в пакет жирную рыбину.
Лавочник, все еще сомневаясь, проводил семгу тоскующими глазами.
-Если поломается, я там домашний адрес написал, приходите — починю, заверил на прощание Линдт. Адрес он оставил и правда домашний, но не свой — а Тихона Ивановича Юдина, профессора психиатрии Московского института дефективного ребенка.
-->
Линдт — маленький, сухой, похожий не то на вставшее на задние лапы чучело пожилого львенка, не то на молодящегося египетского божка, — остался маяться у ледяного ночного окна, провожая жену грустными глазами (не обернулась, нет, и снова не обернулась). Скорая, покрутив толстым красноглазым задом, выехала наконец со двора, и Линдт, машинально вычислив алгоритм чередования заснеженных елочных макушек и увенчанных чугунными пиками штакетин ограды, вернулся в спальню — единственное, кроме кабинета, обжитое место громадной квартиры.
...
Ещё хочется процитировать размышления о советских людях, бо их нынче склоняют во все тяжкие. Есть за что. но тут слово только за Временем.
Царевым казалось, что если советский народ приложит какие-то дополнительные усилия — похоронит Ленина, забудет Сталина или впустит назад Солженицына, — то все волшебным образом изменится, заиграет кристальными лучами всеобщего счастья. Они хотели улучшить, но не развалить, оставить хорошее старое, прибавив к нему лучшее новое. Они верили в то, что советская власть вполне совместима с демократией, обилие танков — с избытком туалетной бумаги, а уж свобода слова — извините, у нас это даже в Конституции записано!
Царевы честно глотали все диссидентские рукописи и запрещенные книжки, которые могли достать, еще честнее удивлялись — за что же эти книжки запретили, слушали кашляющие и хрипящие голоса — Америки, Стокгольма, Лондона, шепотком и под водочку критиковали партию и правительство, но при этом — по сути — оставались совершенно советскими людьми.
Они были чудесные — эти Царевы, честные, работящие, добрые и совершенно обыкновенные. Таких Царевых были миллионы, и они были лучшим из всего, что удалось сделать советской власти за все годы своего существования, все остальное, включая ракеты, станки и балет, ломалось, устаревало морально, разваливалось на части, не оправдывало возложенных ожиданий, а люди оставались все такими же — людьми.
Когда грянула наконец перестройка, Царевы радовались, как все, как дети, прыгающие у двери, за которой праздник и елка, они, словно наркоши на игле, сидели на «Огоньке» Коротича, таскались по митингам и баррикадам, голосовали, молились на Ельцина, рукоплескали Сахарову и даже вечером, ложась спать и прижавшись друг к другу, подолгу страстным шепотом диспутировали о том, что вот завтра, уже завтра…
Назавтра оказалось, что советская власть, которую Царевы так неистово хотели изменить, была единственной по-настоящему счастливой и стабильной вещью в их жизни. Безмятежное детство и бесплатное образование, синяя кварцевая лампа в новенькой поликлинике и кино про Чапаева на утреннем сеансе. Стройотрядовские песни, пирожные за двадцать две копейки и портвейн за два двадцать (пустую бутылку можно было сдать за 17 копеек!), аванс и получка, тринадцатая зарплата, вера в равенство и братство, шелковым ковром разворачивающаяся впереди счастливая жизнь, полная замечательных вех и привычных ритуалов, без которых и невозможно никакое человеческое счастье. Демонстрация на Первое мая, от которой все отлынивали, но после которой так дивно пилось и елось у кого-нибудь в шумных гостях, поход к Вечному огню — на Девятое, Парад Победы, вечером по телевизору — Кобзон и концерт, прекрасно сочетающиеся с «битлами» и «роллингами», живущими в магнитофоне, подпольный «Раковый корпус» и макулатурный Дрюон, добытые с равными усилиями и с равным удовольствием прочитанные. Сильная армия, добрая милиция, холодные руки, горячее сердце, трезвая голова. Жаль, что все это рухнуло. Жаль, что мы никогда, никогда больше не будем молодыми.
Итого: вычитанная запоем книга, оставившая о себе приятное, напитанное ощущениями чувство удовлетворения и радости за героев.
По присущему мне ретроградству и неприятию нового я скептически отношусь к современной литературе вообще, и к российской - в особенности. Но иногда случаются такие вот книги, которые отвлекают и увлекают, которые читаются запоем и оторваться от которых можно лишь с большим усилием. В "Женщинах ..." не оказалось того, что я ожидал найти - романтизированный образчик биографии какого-либо академика АН СССР, наподобие того, что можно найти в серии ЖЗЛ, но взамен было получены те ощущения, переживания, которые можно найти только в произведении, заставляющим тебя поверить во всё описанное автором.
Пересказывать сюжет или заниматься анализом текста (страшно подумать, что я был участником тех ужасных школьных олимпиад по литературе, пронизанных абстрактным бредом и рассусоливанием над десятью строками) я не собираюсь, даже вкратце. Посоветую лишь прочитать эту вещь тем, кому не чужда некая романтичность. Стоит лишь заметить, что слог весьма оригинален, цветаст, что весь роман испещрён удачными находками в отношении полёта слов в описании каких-либо вроде обычных вещей.
Ну и немного о минусах. Автор, к сожалению, ощутимо далёк от точных наук и их лингвистической опоры, поэтому легко переходит от вкусных цитат из дореволюционных поваренных книг или ощутимо реальных сцен отношений-переживаний к вымораживающим и бьющим обухом по голове оборотам, приводящим в удивление своей несуразностью.
Вот, например, так:
Линдт вспомнил Марусю, движение, которым она подбирала с шеи легкие волосы, невнятно и весело, сквозь стиснутые в зубах шпильки, выговаривая ему за опоздание и очередные подарки.
-Ну что вы, Лесик, опять обвешанный пакетами — точно мародер, честное слово! И что-то я не слышала, чтобы по карточкам выдавали семгу. На дворе же двадцать второй год! Семга — давно официально признанный пережиток царского режима. Где вы ее взяли?
-Украл, Мария Никитична.
-Не наговаривайте на себя, Лесик, вы хороший мальчик, у вас это на лбу написано. Линдт смущенно развел руками, — ничего не поделаешь, действительно украл.
На самом деле семгу он выменял у дурака-нэпмана, толстого нервного лавочника, всучив ему взамен чертеж вечного двигателя, наспех нацарапанный на бумажке.
-Вот, соберете из любого примуса. Тут ребенок справится.
-И без заправки будет электричество давать? И не остановится? — усомнился лавочник, смутно догадываясь, что его жестоко обманывают, но не понимая — как именно.
-До Страшного суда не остановится, а там — как Господь попустит, - пообещал Линдт, укладывая в пакет жирную рыбину.
Лавочник, все еще сомневаясь, проводил семгу тоскующими глазами.
-Если поломается, я там домашний адрес написал, приходите — починю, заверил на прощание Линдт. Адрес он оставил и правда домашний, но не свой — а Тихона Ивановича Юдина, профессора психиатрии Московского института дефективного ребенка.
-->
Линдт — маленький, сухой, похожий не то на вставшее на задние лапы чучело пожилого львенка, не то на молодящегося египетского божка, — остался маяться у ледяного ночного окна, провожая жену грустными глазами (не обернулась, нет, и снова не обернулась). Скорая, покрутив толстым красноглазым задом, выехала наконец со двора, и Линдт, машинально вычислив алгоритм чередования заснеженных елочных макушек и увенчанных чугунными пиками штакетин ограды, вернулся в спальню — единственное, кроме кабинета, обжитое место громадной квартиры.
...
Ещё хочется процитировать размышления о советских людях, бо их нынче склоняют во все тяжкие. Есть за что. но тут слово только за Временем.
Царевым казалось, что если советский народ приложит какие-то дополнительные усилия — похоронит Ленина, забудет Сталина или впустит назад Солженицына, — то все волшебным образом изменится, заиграет кристальными лучами всеобщего счастья. Они хотели улучшить, но не развалить, оставить хорошее старое, прибавив к нему лучшее новое. Они верили в то, что советская власть вполне совместима с демократией, обилие танков — с избытком туалетной бумаги, а уж свобода слова — извините, у нас это даже в Конституции записано!
Царевы честно глотали все диссидентские рукописи и запрещенные книжки, которые могли достать, еще честнее удивлялись — за что же эти книжки запретили, слушали кашляющие и хрипящие голоса — Америки, Стокгольма, Лондона, шепотком и под водочку критиковали партию и правительство, но при этом — по сути — оставались совершенно советскими людьми.
Они были чудесные — эти Царевы, честные, работящие, добрые и совершенно обыкновенные. Таких Царевых были миллионы, и они были лучшим из всего, что удалось сделать советской власти за все годы своего существования, все остальное, включая ракеты, станки и балет, ломалось, устаревало морально, разваливалось на части, не оправдывало возложенных ожиданий, а люди оставались все такими же — людьми.
Когда грянула наконец перестройка, Царевы радовались, как все, как дети, прыгающие у двери, за которой праздник и елка, они, словно наркоши на игле, сидели на «Огоньке» Коротича, таскались по митингам и баррикадам, голосовали, молились на Ельцина, рукоплескали Сахарову и даже вечером, ложась спать и прижавшись друг к другу, подолгу страстным шепотом диспутировали о том, что вот завтра, уже завтра…
Назавтра оказалось, что советская власть, которую Царевы так неистово хотели изменить, была единственной по-настоящему счастливой и стабильной вещью в их жизни. Безмятежное детство и бесплатное образование, синяя кварцевая лампа в новенькой поликлинике и кино про Чапаева на утреннем сеансе. Стройотрядовские песни, пирожные за двадцать две копейки и портвейн за два двадцать (пустую бутылку можно было сдать за 17 копеек!), аванс и получка, тринадцатая зарплата, вера в равенство и братство, шелковым ковром разворачивающаяся впереди счастливая жизнь, полная замечательных вех и привычных ритуалов, без которых и невозможно никакое человеческое счастье. Демонстрация на Первое мая, от которой все отлынивали, но после которой так дивно пилось и елось у кого-нибудь в шумных гостях, поход к Вечному огню — на Девятое, Парад Победы, вечером по телевизору — Кобзон и концерт, прекрасно сочетающиеся с «битлами» и «роллингами», живущими в магнитофоне, подпольный «Раковый корпус» и макулатурный Дрюон, добытые с равными усилиями и с равным удовольствием прочитанные. Сильная армия, добрая милиция, холодные руки, горячее сердце, трезвая голова. Жаль, что все это рухнуло. Жаль, что мы никогда, никогда больше не будем молодыми.
Итого: вычитанная запоем книга, оставившая о себе приятное, напитанное ощущениями чувство удовлетворения и радости за героев.